деревья стояли такие тихие и задумчивые словно они хотели вслушаться в слова этих людей
ЛитЛайф
Жанры
Авторы
Книги
Серии
Форум
Сологуб Федор Кузьмич
Книга «Капли крови (Навьи чары)»
Оглавление
Читать
Помогите нам сделать Литлайф лучше
В тени за поляною, где не видят нескромные взоры, нетерпеливые уста в робкий и быстрый слились поцелуй. И отпрянули друг от друга:
— Мы не опоздали, товарищ?
— Нет, товарищ Наталья, еще не опоздали.
Сказано сладкое имя.
— Пойдемте, однако, туда, товарищ Валентин.
Сладкое сказано имя.
— Елисавета, вы меня не узнали?
Узнала, узнала по голосу, вспыхнула, засмеялась, радостно говорила:
Они говорили. За своею спиною Триродов слышал шопот:
Триродова почему-то обрадовали эти слова, и обрадовало, что Елисавета их слышала, и краснела так, что и в мглистом свете луны это было заметно.
Затесались сюда и сыщики, и был даже один провокатор. Никто из собравшихся, кроме этих субъектов, не знал, что полиции известно о массовке, и что лес будет скоро оцеплен казаками.
Пока, до начала массовки, шли разговоры. Сходились группами. Здешние агитаторы заводили разговоры с непартийными рабочими. К приезжему агитатору подводили наиболее интересных для дела людей. Раздался громкий голос Щемилова:
— Товарищи, внимание. Предлагаю выбрать председателем товарища Абрама.
Товарищ Абрам занял свое место на высоком пне срубленного дерева. Начались речи. Елисавета волновалась, пока не дошла до нее очередь говорить. Было жутко и страшно, что услышит ее Триродов.
Доносились гордые слова, бодрящие лозунги, смелые указания. Была и речь провокатора. Но он выдал себя чрезмерными призывами к немедленному вооруженному восстанию. Раздался чей-то звонкий голос:
Поднялось смятение. Провокатор кричал что-то, оправдываясь. Его выталкивали.
— Товарищ Елисавета, слово принадлежит вам.
— Ой, товарищ, сломаете! Какой вы сильный!
И радостно улыбается.
— Извините, товарищи, руки у меня пожестче ваших.
Кончились речи. Запели. Откликался лес гордым и смелым словам, песням освобождения и восстания. Вдруг оборвалась песня, смутный гул пробежал по толпе. Кто-то крикнул:
Кто-то побежал. Кто-то говорил:
Казаки прятались в лесу, версты за две до места массовки. Многие из них успели изрядно выпить. Сидя вокруг костров, они затянули было веселую песню, очень громкую и не очень приличную. Но офицеры велели молчать. Пришлось послушаться.
Прибежал суетливый шпион; он что-то шептал полковнику. Скоро послышалась команда. Казаки проворно сели на коней, уехали, и оставили полупотухший костер. Сухой валежник и трава долго тлели. Начинался лесной пожар.
ЧИТАТЬ КНИГУ ОНЛАЙН: Творимая легенда
НАСТРОЙКИ.
СОДЕРЖАНИЕ.
СОДЕРЖАНИЕ
Федор Кузьмич Сологуб
А.И. Михайлов. «Два мира Фёдора Сологуба»
Мой прах истлеет понемногу,
Истлеет он в сырой земле,
А я меж звезд найду дорогу
К иной стране, к моей Ойле.
Федор Сологуб (Федор Кузьмич Тетерников) — крупнейший представитель прозы русского символизма начала XX столетия. Будучи уже прославленным метром, входя в самые первые ряды поэтов и прозаиков серебряного века русской литературы, он, однако, не обольщался надеждой быть до конца понятым современниками. Свой отказ сообщить издателю сведения биографического характера он мотивировал их ненужностью и считал, что все необходимое о нем читатель должен извлечь из его произведений. Не проникнув в художественный мир писателя, считал он, нет смысла интересоваться и его биографией. Из подобного рода высказываний, намекавших на необходимость различать в человеке, тем более в художнике, две сущности: бытовую и сокровенно-творческую, — и родилось представление о загадочности личности писателя, о «сологубовской маске». «Северным сфинксом» назвал Сологуба критик А. Измайлов.
Скептическое отношение писателя к возможности полного проникновения читателя в его духовный мир, к возможности длительного контакта соотечественников с его творчеством оправдалось. Свое последнее десятилетие (он родился в 1863 г., умер в 1927 г.) Сологуб доживал уже при новой исторической действительности, совершенно чуждый ей. «Изнемогающая вялость» — так озаглавил один из критиков свою рецензию на его последний роман «Заклинательница змей» (1921). Подводя вскоре после смерти писателя итог его творчеству, другой критик писал: «Смерть поэта Федора Сологуба предшествовала смерти бытийного его носителя — Федора Кузьмича Тетерникова… Человек доживал свои сроки, поэт умер раньше… Федор Кузьмич Тетерников задержался в „скучной и нелепой жизни“ и, может быть, даже не заметил похорон поэта Сологуба»[1]. В дальнейшем интерес к нему проявляли лишь немногочисленные историки литературы, и только дважды более чем полувековое читательское забвение Сологуба — мастера прозы — было потревожено переизданием его наиболее популярного романа «Мелкий бес» (в 1933 и 1958 гг.).
Федор Сологуб на три года младше Чехова и на пять лет старше Горького. Сопоставление с ними немало дает для понимания неблагополучной судьбы его творчества. Выходец из социальных низов, в младенческом возрасте, он лишился отца и рос в господском доме Агаповых. Мать его была прислугой. Но тем не менее гимназию Сологуб закончил вместе с господскими детьми. С помощью Агаповых Сологуб поступил и в институт. По окончании в 1882 году учительского института начинаются скитания по провинциальным гимназиям (Крестцы, Великие Луки, Вытегра). На безотрадные воспоминания детства густо наслаиваются сумрачные впечатления уездной России 80-х годов прошлого века. Они-то и становятся почвой для формирующегося писательского таланта молодого учителя.
Собственный горький жизненный опыт — такова основа первого романа Сологуба «Тяжелые сны» (1883–1894). Здесь он пока еще весь плоть от плоти русской литературы XIX века. Главный герой романа — учитель из разночинцев Лагин, заброшенный волею назначения в уездный городишко. Образ этот еще во многом несамостоятелен. Лагин — это и немножко Чацкий, и «человек из подполья», и даже Раскольников…
Впечатления от учительской службы в провинции с ее лишениями и тоской не оставляют писателя и в дальнейшем, например, в рассказе «Помнишь, не забудешь» (1911). Только теперь их горечь значительно разбавлена грустью по утраченной молодости, далекой любви. Это грусть старящегося человека, вполне уже равнодушного к приобретенным нелегкой ценой благам жизни и комфорту: «Что же эти дни, о которых вспоминается так сладко и так горько? Дни, когда было молодо, бедно, трудно и радостно, — что же эти дни?»
Роман «Тяжелые сны» был лишь подступом к следующему роману «Мелкий бес» (1892–1902 гг., в полном виде вышел в 1907 г.), принесшему Сологубу шумный успех. Биографическая основа заметно проступает и здесь. Тот же главный герой — учитель, тот же затхлый быт уездного городишки, те же колоритные портреты обывателей. В центре романа — сразу же вписавшийся в галерею масштабных сатирических типов русской литературы образ учителя гимназии Передонова, существа отвратительного и гнусного, недовольного всем и на все ворчащего, даже на сумерки («Напустили темени, а к чему?»), оскверняющего все чистое и приходящего в хорошее настроение только при виде ущербного, испорченного, грязного.
Глубокие противоречия действительности, в том числе и социальные, составляют основу сологубовского творчества. Своей принадлежности к классу «униженных и оскорбленных» писатель не забывал никогда.
В 1892 году он переезжает в Петербург, где налаживается его сотрудничество в символистском журнале «Северный вестник». С 1907 года он всецело отдается литературной деятельности. Через год следует женитьба на А. Н. Чеботаревской, квартира их становится одним из литературных салонов Петербурга. Современники отметили даже внешнюю перемену в облике писателя. Типичный разночинец с бородкой и в пенсне делается теперь «сущим патрицием». Но вместе с тем он нисколько не поступается своими демократическими симпатиями: в 1905 году выступает против реакции, приветствует восставших, оплакивает жертвы.
Но это пока еще только негативный план сологубовского восприятия мира. Действительность несовершенна. Среди людей господствует неравенство, несправедливость. Их поступками движут мелкие, эгоистические расчеты, и все тонет в пошлости обывательского прозябания. Силы зла носят универсальный характер. Они заключаются не только в социально-общественном строе и политической реакции. У Сологуба даже солнце является символом зла. Оно — дракон, который мучает людей, живущих на подвластной его жестокой воле земле, и олицетворяет извечную непреложность недоброго миропорядка.
Несовершенство и зло жизни (хотя и не в столь глобальных масштабах) признавала и вся предшествующая и современная Сологубу литература.
Сологуб вошел в русскую литературу со своей программой преобразования несовершенной действительности в мир добра и гармонии.
«Пора от „горизонтальных созерцаний“ перейти к „созерцаниям вертикальным“», — обращался к современникам философ-мистик В. Розанов[2]. По горизонтальной линии рассматривались контакты человека с обществом, государством, культурой и проч. Под вертикальной же линией понимались его универсальные связи с бытием: родового, генетического, космического и трансцендентного характера.
Разумеется, «вертикальное» измерение могло иметь дело лишь с областью подсознательного, предчувствий, сновидений, с миром мечты и грез. Но зато оно открывало новые грани в художественном познании человека и, что не менее важно, порывало со многими шаблонами и рутинными представлениями о нем в литературе предшествующего периода. Следует также сказать, что это «вертикальное», «мистическое» направление просуществовало, увы, недолго. Официально утвержденным с 1920-х годов так называемым социалистическим реализмом с его казенным оптимизмом и установкой на человека-винтика оно, разумеется, исключалось, как безнадежно компрометировавшее себя близостью к таким жупелам того времени, как идеализм, теория подсознательного, оккультизм и проч.
Однако интерес к «вертикали» исследования человека художественной мыслью начала XX века успел оставить свой глубокий след в творчестве таких писателей, как В. Розанов, Д. Мережковский, П. Флоренский, А. Ремизов, А. Белый. К этому ряду относится и Сологуб.
ЧИТАТЬ КНИГУ ОНЛАЙН: Том 4. Творимая легенда
НАСТРОЙКИ.
СОДЕРЖАНИЕ.
СОДЕРЖАНИЕ
Федор Кузьмич Сологуб
Собрание сочинений в восьми томах
Том 4. Творимая легенда
Беру кусок жизни, грубой и бедной, и творю из него сладостную легенду, ибо я — поэт. Косней во тьме, тусклая, бытовая, или бушуй яростным пожаром, — над тобою, жизнь, я, поэт, воздвигну творимую мною легенду об очаровательном и прекрасном.
В спутанной зависимости событий случайно всякое начало. Но лучше начать с того, что и в земных переживаниях прекрасно, или хотя бы только красиво и приятно. Прекрасны тело, молодость и веселость в человеке, — прекрасны вода, свет и лето в природе.
Было лето, стоял светлый, знойный полдень, и на реку Скородень падали тяжелые взоры пламенного Змия. Вода, свет и лето сияли и радовались, сияли солнцем и простором, радовались одному ветру, веющему из страны далекой, многим птицам и двум обнаженным девам.
Две сестры, Елисавета и Елена, купались в реке Скородени. И солнце, и вода были веселы, потому что две девы были прекрасны и были наги. И обеим девушкам было весело, прохладно и хотелось двигаться, и смеяться, и болтать, и шутить. Они говорили о человеке, который волновал их воображение.
Девушки были дочери богатого помещика. Место, где они купались, примыкало к обширному, старому саду их усадьбы. Может быть, им было особенно приятно купаться в этой реке потому, что они чувствовали себя госпожами этих быстротекущих вод и песчаных отмелей под их быстрыми ногами. И они плавали и смеялись в этой реке с уверенностью и свободою прирожденных владетельниц и госпож. Никто не знает пределов своего господства, — но блаженны утверждающие свое обладание, свою власть!
Они плавали вдоль и поперек реки, состязаясь одна с другою в искусстве плавать и нырять. Их тела, погруженные в воду, представляли восхитительное зрелище, для того, кто смотрел бы на них из сада, со скамейки на высоком берегу, любуясь игрою мускулов под их тонкою, эластичною кожею. В телесно-желтом жемчуге их тел тонули розовые тоны. Но розы побеждали на их лицах и на тех частях тела, которые бывали часто открыты.
Берег против усадьбы был отлогий. Росли кое-где кусты, за ними далеко простирались нивы, и на краю земли и неба виднелись далекие избы подгородной деревни. Крестьянские мальчики проходили порою по берегу. Они не смотрели на купающихся барышень. Гимназист, пришедший издалека, с другого конца города, сидел на корточках за кустами. Он называл себя телятиною: не захватил фотографического аппарата. Но, утешая себя, он думал: «Завтра непременно возьму».
Гимназист поспешно глянул на часы — заметить, в какое именно время девицы выходят сюда купаться. Он знал девиц, бывал в их доме у своего товарища, их родственника. Теперь младшая, Елена, нравилась ему больше: пухленькая, веселенькая, беленькая, румяненькая, ручки и ножки маленькие. В старшей, Елисавете, ему не нравились руки и ноги, — они казались ему слишком большими, красными. И лицо красное, очень загорелое, и вся очень большая.
«Ну, ничего, — думал он, — зато она стройная, этого нельзя отнять».
Около года прошло с той поры, как в городе Скородоже поселился отставной приват-доцент, доктор химии Георгий Сергеевич Триродов. О нем в городе с первых же дней говорили много, и больше несочувственно. Неудивительно, что и две розово-желтые черноволосые девушки в воде говорили о нем же. Они плескались водою, подымали ногами жемчужные и алмазные брызги и говорили.
— Как все это неясно! — сказала младшая сестра, Елена. — Никто не знает, откуда его состояние, и что он там делает в своем доме, и зачем ему эта детская колония. Слухи какие-то странные ходят. Неясно, право.
Эти Еленины слова напомнили Елисавете статью, которую она читала на днях в московском философском журнале. У Елисаветы была хорошая память. Она сказала, припоминая:
— В нашем мире не может воцариться разум, не может быть устранено все неясное.
Она хотела припоминать дальше, но вспомнила вдруг, что для Елены это не будет занимательно, вздохнула и замолчала. Елена взглянула на нее с выражением привычного любования и преклонения и сказала:
— Когда так светло, хочется, чтобы и все было ясно, как здесь, вокруг нас.
— А здесь разве ясно? — возразила Елисавета. — Солнце слепит глаза, вода горит и блещет, и в этом бешено-ярком мире мы даже не знаем, нет ли в двух шагах от нас кого-нибудь, кто за нами подсматривает.
Сестры в это время стояли, отдыхая, по грудь в воде, у лугового берега Скородени. Гимназист на корточках за кустом услышал Елисаветины слова. Он похолодел от смущения и на четвереньках пустился меж кустами от реки, забрался в рожь, засел на меже и притворился, что отдыхает, что даже и не знает, где река. Но никто не замечал его, словно его и не было.
Гимназист посидел и пошел домой с неясным чувством разочарования, обиды, недоумения. Почему- то особенно обидно было ему думать, что для двух купальщиц он был только предполагаемою возможностью, тем, чего на самом деле не было.
Все на свете кончается. Кончилось и купанье сестер. Вышли они обе сразу, и не сговариваясь, из отрадно-прохладной, глубинной воды на землю, в воздух, на земное подножие неба, к жарким лобзаниям тяжело и медленно вздымающегося Змия. На берегу они постояли, нежась Змиевыми лобзаниями, и вошли в закрытую купальню, где были оставлены их одежды, одеваться.
Елисаветин наряд был очень прост. Платье, сшитое туникою, без рукавов, не совсем длинное, зеленовато-желтого цвета, и простая соломенная шляпа. Елисавета почти всегда носила желтые платья. Она любила желтый цвет, курослеп и золото. Хотя она и говорила иногда, что носит желтое, чтобы не казаться слишком красною, но на самом деле она любила желтый цвет просто искренно и бескорыстно. Желтый цвет радовал Елисавету. В этом было очень далекое, досознательное воспоминание, словно из иной жизни, прежней.
Тяжелая черная Елисаветина коса была плотно и красиво положена вокруг головы. Сзади коса была высоко поднята и открывала сильно загорелую, стройно поставленную шею. На прекрасном Елисаветином лице было ярко, почти с излишнею силою, выражено преобладание волевой и интеллектуальной жизни над эмоциональною. Был очарователен странно-прямой и длинный разрез губ. Сини были ее глаза, веселые, когда и губы не улыбаются. И веселый, и задумчивый, и нежный был их взгляд. На этом лице казались неожиданно-странными яркий румянец и сильный загар.
Елисавета ждала, когда оденется Елена, медленно ходила по песчаному берегу и всматривалась в однообразные дали. Мелкие, теплые песчинки ласково грели похолодевшие в воде, нагие стопы.
Елена одевалась не торопясь. Так ей нравилось, казалось таким украшающим все, что наденет. Она любовалась розовыми рефлексами на своей коже, своим нарядным и легким платьем из светло-розовой, почти белой, ткани, широким розовым шелковым поясом, замкнутым сзади перламутровою пряжкою, соломенною шляпою со светло-розовыми лентами, подбитою желтовато-розовым атласом.
Наконец Елена оделась. Сестры поднялись по отлогой дорожке вверх от берега, и ушли, туда, куда
Деревья стояли такие тихие и задумчивые словно они хотели вслушаться в слова этих людей
Елисавета оделась мальчиком. Она любила это делать и часто одевалась так. Скучна однолинейность нашей жизни, – хоть переодеванием обмануть бы ограниченность нашей природы!
Елисавета надела белую матроску с синим воротником, синие короткие панталоны, выше колен обнажившие ее прекрасные, стройные, загорелые ноги, надела шапочку, взяла удочку, пошла на реку. В этой одежде Елисавета казалась высоким подростком лет четырнадцати.
Тихо было и ясно у реки. Елисавета сидела на прибрежном камне, опустив ноги в воду, и следила за поплавком. Показалась лодка. Елисавета всмотрелась, – подъезжал в лодке Щемилов. Он окликнул:
– Паренек! авось ты здешний, так скажи, милый…
И остановился, потому что Елисавета засмеялась.
– Да никак это товарищ Елисавета? – сказал он.
– Не узнали, товарищ? – с веселым смехом спросила Елисавета, подходя к пристани, куда Щемилов уже причаливал свою лодку.
Щемилов, крепко пожимая Елисаветину руку, сказал:
– Признаться, сразу не узнал. А я за вами приехал. Сегодня к ночи массовка собирается.
– Разве сегодня? – спросила Елисавета.
Она похолодела от волнения и смущения, вспомнивши, что обещала сегодня говорить. Щемилов сказал:
– Сегодня. Авось вы не раздумали, а? говорить-то?
– Я думала завтра, – сказала Елисавета. – Подождите, захвачу узелок, – у вас переоденусь.
Она быстро побежала вверх, и весел был звук ее ног по влажной глинистой дорожке. Щемилов ждал, сидя в лодке, и посвистывал. Елисавета скоро вышла и ловко вскочила в лодку.
Ехать надобно было через весь город. С берега никто не узнавал Елисавету в ее мальчишеской одежде. Дом Щемилова стоял на окраине города – хибарка среди огорода, на крутом берегу реки.
В доме никого еще не было. Елисавета взяла книгу журнала, которая лежала на столе, и спросила:
– Скажите, товарищ, как вам нравятся эти стихи?
Щемилов посмотрел. Книга была раскрыта на той странице, где были стихи Триродова. Щемилов усмехнулся и сказал:
– Да что сказать? Его стихи революционного содержания – ничего себе. Впрочем, такие стихи нынче все пишут. Ну, а прочие его сочинения не про нас писаны. Барские сладости не для нашей радости!
– Давно я у вас не была, – сказала Елисавета, – как у вас все неприбрано!
– Хозяйки нет, – сконфуженно сказал Щемилов.
Елисавета принялась прибирать, чистить, мыть. Она двигалась проворно и ловко. Щемилов любовался ее стройными ногами: так красиво двигались на икрах мускулы под загорелою кожею. Он сказал голосом, звонким от радостного восторга:
– Какая вы стройная, Елисавета! Как статуя! Я никогда не видел таких рук и таких ног.
Елисавета засмеялась и сказала:
– Мне, право, стыдно, товарищ Алексей. Вы меня хвалите в глаза, точно хорошенькую вещичку.
Щемилов вдруг покраснел и смутился, что было так неожиданно, так противоречило его всегдашней самоуверенности. Он задышал тяжело и сказал, смущенно запинаясь:
– Товарищ Елисавета, вы – славный человек. Вы не обижайтесь на мои слова. Я вас люблю. Я знаю, что для вас социальное неравенство – вздор, а вы знаете, что для меня деньги ваши – ерунда. Если бы я был вам не противен…
Елисавета стояла перед ним, спокойная, грустная, медленно вытирая полотенцем покрасневшие от воды руки. Тихо сказала она:
– Простите, товарищ Алексей, – вы правы о моих взглядах, но люблю я другого.
Она сама не знала, как сорвались с ее губ эти странные ей самой слова. Люблю другого! Так неожиданно выдалась внешними словами тайна сердца. А любит ли он, этот другой?
Оба они были смущены. Щемилов геройски одолел свое смущение. Глядя смущенными глазами прямо в ее синие глаза, он сказал:
– Простите, Елисавета, и забудьте. Я недогадлив, дал маху. Не думал, что вы его полюбите. Вы на меня не сердитесь. И не презирайте.
Елисавета ласково сказала:
– Полно, Алексей, вы знаете, как я вас уважаю. Мы друзья, дайте вашу руку.
Щемилов крепко, товарищеским пожатием сжал Елисаветину руку, потом наклонился и поцеловал ее. Елисавета придвинулась к Щемилову и поцеловала его в губы поцелуем спокойным, невинным, сладким, как сестра целует брата. Потом она захватила свой узелок и вышла в сени переодеться в тот чуланчик, где в скрытом под полом сундуке хранилась литература.
В сенях Елисавета встретила Кирилла. Он только что вошел с огорода и, по своей привычке потупясь, спросил, не глядя ей в лицо:
– Паренек, а товарищ Алексей дома?
– Дома, – сказала Елисавета, – войдите, товарищ Кирилл.
Кирилл услышал знакомый голос, поднял глаза, увидел сложенные на голове паренька косы и удивился. Потом он узнал Елисавету и очень сконфузился. Елисавета скрылась в дверь чулана, а Кирилл долго еще топтался в сенях, пыхтел и шарил, в смущении не находя двери в комнату.
Стали приходить и другие: учитель гимназии Бодеев, учитель городского училища Воронок, приезжий агитатор и с ним Алкина.
Елисавета вышла, одетая в простое темно-синее платье.
– Ну, пора, – сказал Щемилов.
Все вышли и сели в лодку. Ехали молча, слегка волнуясь. Был спокоен только один приезжий, – привык. Он посматривал равнодушно по сторонам из-под очков близорукими глазами, курил папироску за папироскою и рассказывал кое-какие новости. Он был молодой, высокий, с тощим лицом и впалою грудью. У него были длинные волосы, прямые, каштанового цвета, и жидкая бородка. Шапка блином, порыжелая на солнце, придавала ему вид мастерового.
Когда вышли из лодки около леса, где назначено было собраться, уже вечерело. От берега надобно было пройти по лесу с полверсты. Вечерний сумрак томился под вечными сводами леса, шуршал и шелестел еле внятными шумами и шорохами, жуткими шепотами таящихся и крадущихся.
Собирались на широкой поляне среди высокого, густого леса. Уже луна стояла высоко на небе, и черные тени деревьев покрывали половину поляны. Деревья стояли такие тихие и задумчивые, словно они хотели вслушаться в слова этих людей, которые сходились к их подножиям. Но они вовсе не хотели вслушиваться, – у них была своя жизнь, и до людей им не было никакого дела. И не было им ни радости, ни печали оттого, что так много в их черной тени собралось юных девушек, сладко влюбившихся в мечту освобождения, и среди них Елисавета, влюбленная в мечту освобождения, мечте освобождения создавшая храм юной страсти, с мечтою освобождения связавшая образ в таинственном доме живущего человека, сладко влюбленная, жутко взволнованная внезапным признанием своей любви к нему, острыми и сладкими словами, – люблю другого.
В черной тени деревьев красивые мелькали огоньки папирос и трубок. Запах табака вливался в свежесть ночной прохлады и придавал ей сладкую пряность. Пряно звучали в ночной тишине молодые, задорные голоса. И людям не было никакого дела до внятных в тишине голосов лесной тайны. Люди были как дома – сидели, ходили, встречались друг с другом, разговаривали. Иногда, если подымался шумный говор, слышались остерегающие окрики распорядителей. Тогда начинали говорить тише.
Здесь было сотни три разного люда – рабочие, учащаяся молодежь, молодые евреи, очень много девиц. Все молодые евреи и еврейки города были здесь. Они волновались больше всех, и речь их чаще всего переходила в страстный гвалт. Так много ждали, так страстно надеялись! Так больно влюблены были в мечту освобождения!
Были здесь и учительницы из колонии Триродова: опечаленная Надежда, горящая восторгом Мария и еще несколько. Были гимназисты и гимназистки. Эти старались держаться развязно, чтобы видно было, что они уже не в первый раз. Были студенты и курсистки. Так радостно взволнованы были юные! Так волновались все собравшиеся! Так сладко были взволнованы мечтою освобождения, так нежно и страстно были в нее влюблены! И не одно здесь было юное сердце, в котором девственная страсть сочеталась с мечтою освобождения, и в восторге освобождения пламенела пламенея юная, жаркая любовь, – освобождение и любовь, восстание и жертва, вино и кровь, – сладостная мистерия любви жаждущей и отдающейся! И не одни загорались очи, увидев милый образ, и не одни шептали уста:
В тени за поляною, где не видят нескромные взоры, нетерпеливые уста в робкий и быстрый слились поцелуй. И отпрянули друг от друга:
– Мы не опоздали, товарищ?
– Нет, товарищ Наталья, еще не опоздали.
Сказано сладкое имя.
– Пойдемте, однако, туда, товарищ Валентин.
Сладкое сказано имя.
К Елисавете подошел человек в картузе, косоворотке черной и в высоких сапогах, с черною бородкою и усами, – лицо незнакомое и знакомое и почему-то волнующее. Он окликнул:
– Елисавета, вы меня не узнали?
Узнала, узнала по голосу, вспыхнула, засмеялась, радостно говорила:
– Только по голосу узнала. Борода, усы – совсем не узнать.
– Приклеены, – сказал Триродов.
Они говорили. За своею спиною Триродов слышал шепот:
– Это – товарищ Елисавета Рамеева. У нас в городе она считается первою красавицею.
Триродова почему-то обрадовали эти слова, и обрадовало, что Елисавета их слышала и краснела так, что и в мглистом свете луны это было заметно.
Затесались сюда и сыщики, и был даже один провокатор. Никто из собравшихся, кроме этих субъектов, не знал, что полиции известно о массовке и что лес будет скоро оцеплен казаками.
Пока, до начала массовки, шли разговоры. Сходились группами. Здешние агитаторы заводили разговоры с непартийными рабочими. К приезжему агитатору подводили наиболее интересных для дела людей.
Раздался громкий голос Щемилова:
– Товарищи, внимание. Предлагаю выбрать председателем товарища Абрама.
– Согласны, согласны, – послышались сдержанные голоса.
Товарищ Абрам занял свое место на высоком пне срубленного дерева. Начались речи. Елисавета волновалась, пока не дошла до нее очередь говорить. Было жутко и страшно, что услышит ее Триродов.
Доносились гордые слова, бодрящие лозунги, смелые указания. Была и речь провокатора. Но он выдал себя чрезмерными призывами к немедленному вооруженному восстанию. Раздался чей-то звонкий голос:
– Товарищи, это – провокатор.
Поднялось смятение. Провокатор кричал что-то, оправдываясь. Его выталкивали.
Потом говорил Щемилов, потом приезжий агитатор, – и все возрастало волнение Елисаветы. Но когда председатель сказал:
– Товарищ Елисавета, слово принадлежит вам.
Елисавета вдруг стала спокойною, взошла на высокий пень, служивший трибуною, и заговорила. Ровный, глубокий голос ее разносился далеко. Кто-то откликался в лесу, – проказничал неугомонный вой. Слушал кто-то милый, близкий, – слушали милые, близкие товарищи. Смотрели сотни внимательных глаз, и милые, дружеские взоры, словно скрещенные под щитом копья, держали ее высоко-высоко в чистой атмосфере восторга.
Коротким сном промчались сладкие минуты восторга, – и кончила, сошла в толпу, встреченная приветливыми словами и крепкими пожатиями руки, – ох, какими крепкими! – ой, иногда слишком крепкими!
– Ой, товарищ, сломаете! Какой вы сильный!
И радостно улыбается.
– Извините, товарищ, руки у меня пожестче ваших.
Кончились речи. Запели. Откликался лес гордым и смелым словам, песням освобождения и восстания. Вдруг оборвалась песня, смутный гул пробежал по толпе. Кто-то крикнул:
Кто-то побежал. Кто-то говорил:
Казаки прятались в лесу, версты за две до места массовки. Многие из них успели изрядно выпить. Сидя вокруг костров, они затянули было веселую песню, очень громкую и не очень приличную. Но офицеры велели молчать. Пришлось послушаться.
Прибежал суетливый шпион; он что-то шептал полковнику. Скоро послышалась команда. Казаки проворно сели на коней, уехали и оставили полупотухший костер. Сухой валежник и трава долго тлели. Начинался лесной пожар.
– Что это? – спросила Елисавета.
Ответил кто-то быстрым полушепотом:
– Слышь, казаки. Где они? Не знать, куда и бежать.
– Казаки от города, – говорил кто-то. – Уходить не иначе как на Опалиху.
Послышались возгласы распорядителей:
– Товарищи, спокойнее. Расходитесь быстрее. Не начинайте столкновения. Дорога на Дубки свободна.
Совсем близко от Елисаветы из-за деревьев показались лошадиные морды, кроткие и тупые, с видящим и непонимающим взором добрых глаз. Толпа молодежи бросилась бежать, увлекая за собою Елисавету. Ее охватило чувство тупого недоумения. Она думала:
«Что бежать, – догонят, загонят, куда им надобно!».
Но не было сил остановиться. Все бежали, и она со всеми. Но впереди показался еще отряд казаков. В толпе поднялись вопли и визги. Побежали во все стороны. Казаки широкою цепью рассыпались везде кругом.
Многие успели вырваться из этого круга, – иные с окровавленными лицами, с изорванными одеждами. Других стали теснить в суживающийся круг казацких лошадей. Тогда стало понятно, что казаки сгоняют толпу к середине поляны. Те только, кто успел вырваться из их круга в самом начале, имели надежду убежать. Потом круг все более суживался. Около сотни собравшихся оказались внутри круга. Их погнали в город, грубо подстегивая отстающих нагайками.
Елисавета и с нею Алкина благополучно выскользнули из первого круга. Но везде вокруг слышались окрики казаков. Они остановились, прижимаясь к старому дубу, и не знали, куда идти. Триродов подошел к ним.
– Бегите же, – сказал он, – опасно стоять.
– Некуда, – спокойно сказала Елисавета.
И, как эхо, так же спокойно повторила Алкина:
– Идите за мною, – сказал Триродов, – кажется, я сумею найти место безопасное.
– Где приезжий? – спросила Алкина.
– Не думайте об этом, – нетерпеливо сказал Триродов, – о нем прежде всего позаботились. Он теперь в безопасности. Идите же.
Он пошел уверенно сквозь кустарник, и они за ним.
– Ну, вот, – сказал Триродов, – здесь мы почти в безопасности. – Они спустились, – почти скатились, – на дно оврага, царапая руки и лицо, обрывая на себе одежду, – некогда было разбирать дорогу. В одном из берегов оврага, недалеко от его дна, они нашли промытое дождями и закрытое кустарником углубление и там затаились.
– Потом пройдем к берегу, – сказал тихо Триродов, – здесь близко река.
Вдруг сверху послышался треск ломаемых кустов, – револьверный выстрел, – крики. В темноте обозначилась бегущая фигура.
– Кирилл! – позвала Елисавета негромким шепотом. – Бегите сюда.
Кирилл услышал и метнулся сквозь кусты в ту сторону, где прятались. Близко, близко от Елисаветы широко открылись его глаза, усталые, злые. Очень громкий и очень близкий раздался выстрел. Кирилл шатнулся и, грузно ломая ветви кустов, повалился навзничь.
Сверху быстро, точно сваливаясь, бежал спешенный казак. Так близко пробежал, что задетая им ветка ударила по плечу Алкиной. Но Алкина не шевельнулась и стояла бледная, тонкая, спокойная, плотно прижавшись к почти отвесной стене промоины. Казак нагнулся к Кириллу, повозился над ним, выпрямился, пробормотал:
– Эге, не дышит. Эх ты, парнюга!
И повернулся, чтобы лезть наверх. Когда затих шорох раздвигаемых кустов, Триродов сказал:
– Теперь надо осторожно пробраться по оврагу к реке. Река, вы знаете, делает излучину, вогнутую к городу, – мы выйдем почти против моей усадьбы. Как-нибудь переберемся через реку.
Осторожно, медленно пробирались они в густой заросли на дне оврага. Темным путем шли Триродов и с ним две, его случайная и его роковая, двумя ему посланные Мойрами, Айсою и Ананке.
Влажны стали кусты, и повеяло от реки прохладою. Тогда Алкина приблизилась к Триродову и шептала ему:
– Если вам радостно, что она вас любит, скажите мне, – и я порадуюсь вашей радости.
Триродов крепко пожал ее руку.
Перед ними тихая, тусклая лежала река. За нею ждали их труды и опасности жизни, творимой мечтою освобождения.
Вот поднимается туман над рекою, под луною ворожащею и холодною, – вот туманною фатою фантазии облечется докучный мир обычности, и за туманною фатою неясными встанет очертаниями жизнь, творимая и несбыточная.