если господи это так если правильно я пою
Николай Гумилев. «Канцона»
Храм Твой, Господи, в небесах,
Но земля тоже Твой приют.
Расцветают липы в лесах,
И на липах птицы поют.
Точно благовест Твой, весна
По веселым идет полям,
А весною на крыльях сна
Прилетают ангелы к нам.
Если, Господи, это так,
Если праведно я пою,
Дай мне, Господи, дай мне знак,
Что я волю понял Твою.
Перед той, что сейчас грустна,
Появись, как Незримый Свет,
И на все, что спросит она,
Ослепительный дай ответ.
Смотрите наши программы на Youtube канале Радио ВЕРА.
Скачайте приложение для мобильного устройства и Радио ВЕРА будет всегда у вас под рукой, где бы вы ни были, дома или в дороге.
Николай Гумилев.
В оный день, когда над миром новым
Бог склонял лицо свое, тогда
Солнце останавливали словом,
Словом разрушали города.
И орел не взмахивал крылами,
Звезды жались в ужасе к луне,
Если, точно розовое пламя,
Слово проплывало в вышине.
А для низкой жизни были числа,
Как домашний, подъяремный скот,
Потому что все оттенки смысла
Умное число передает.
Патриарх седой, себе под руку
Покоривший и добро и зло,
Не решаясь обратиться к звуку,
Тростью на песке чертил число.
Мы ему поставили пределом
Скудные пределы естества.
И, как пчелы в улье опустелом,
Дурно пахнут мертвые слова.
Он идет путем жемчужным
По садам береговым,
Люди заняты ненужным,
Люди заняты земным.
«Здравствуй, пастырь! Рыбарь, здравствуй!
Вас зову я навсегда,
Чтоб блюсти иную паству
И иные невода.
«Лучше ль рыбы или овцы
Человеческой души?
Вы, небесные торговцы,
Не считайте барыши!
Ведь не домик в Галилее
Вам награда за труды, —
Светлый рай, что розовее
Самой розовой звезды.
Солнце близится к притину,
Слышно веянье конца,
Но отрадно будет Сыну
В Доме Нежного Отца».
Не томит, не мучит выбор,
Что пленительней чудес?!
И идут пастух и рыбарь
За искателем небес.
Я, что мог быть лучшей из поэм,
Звонкой скрипкой или розой белою,
В этом мире сделался ничем,
Вот живу и ничего не делаю.
Часто больно мне и трудно мне,
Только даже боль моя какая-то,
Не ездок на огненном коне,
А томленье и пустая маята.
Ничего я в жизни не пойму,
Лишь шепчу: «Пусть плохо мне приходится,
Было хуже Богу моему
И больнее было Богородице».
Откуда я пришел, не знаю.
Не знаю я, куда уйду,
Когда победно отблистаю
В моем сверкающем саду.
Когда исполнюсь красотою,
Когда наскучу лаской роз,
Когда запросится к покою
Душа, усталая от грез.
Но я живу, как пляска теней
В предсмертный час больного дня,
Я полон тайною мгновений
И красной чарою огня.
Я не ищу больного знанья,
Зачем, откуда я иду;
Я знаю, было там сверканье
Звезды, лобзающей звезду.
Я знаю, там звенело пенье
Перед престолом красоты,
Когда сплетались, как виденья,
Святые белые цветы.
И жарким сердцем веря чуду,
Поняв воздушный небосклон,
В каких пределах я ни буду,
На все наброшу я свой сон.
Всегда живой, всегда могучий,
Влюбленный в чары красоты.
И вспыхнет радуга созвучий
Над царством вечной пустоты.
Как могли мы прежде жить в покое
И не ждать ни радостей, ни бед,
Не мечтать об огнезаром бое,
О рокочущей трубе побед.
Как могли мы. Но еще не поздно.
Солнце духа наклонилось к нам.
Солнце духа благостно и грозно
Разлилось по нашим небесам.
Расцветает дух, как роза мая,
Как огонь, он разрывает тьму.
Тело, ничего не понимая,
Слепо повинуется ему.
В дикой прелести степных раздолий,
В тихом таинстве лесной глуши
Ничего нет трудного для воли
И мучительного для души.
Чувствую, что скоро осень будет,
Солнечные кончатся труды,
И от древа духа снимут люди
Золотые, зрелые плоды.
Сегодня, я вижу, особенно грустен твой взгляд
И руки особенно тонки, колени обняв.
Послушай: далёко, на озере Чад
Изысканный бродит жираф.
Ему грациозная стройность и нега дана,
И шкуру его украшает волшебный узор,
С которым равняться осмелится только луна,
Дробясь и качаясь на влаге широких озер.
Вдали он подобен цветным парусам корабля,
И бег его плавен, как радостный птичий полет.
Я знаю, что много чудесного видит земля,
Когда на закате он прячется в мраморный грот.
Я знаю веселые сказки таинственных стран
Про чёрную деву, про страсть молодого вождя,
Но ты слишком долго вдыхала тяжелый туман,
Ты верить не хочешь во что-нибудь кроме дождя.
И как я тебе расскажу про тропический сад,
Про стройные пальмы, про запах немыслимых трав.
Ты плачешь? Послушай. далёко, на озере Чад
Изысканный бродит, бродит жираф.
Над городом плывет ночная тишь,
И каждый шорох делается глуше,
А ты, душа, ты всё-таки молчишь,
Помилуй, Боже, мраморные души.
И отвечала мне душа моя,
Как будто арфы дальние пропели:
«Зачем открыла я для бытия
Глаза в презренном человечьем теле?
Безумная, я бросила мой дом,
К иному устремясь великолепью,
И шар земной мне сделался ядром,
К какому каторжник прикован цепью.
И если что еще меня роднит
С былым, мерцающим в планетном хоре,
То это горе, мой надежный щит,
Холодное презрительное горе.»
И вот мне приснилось, что сердце мое не болит,
Оно — колокольчик фарфоровый в жёлтом Китае
На пагоде пёстрой… висит и приветно звенит,
В эмалевом небе дразня журавлиные стаи.
А тихая девушка в платье из красных шелков,
Где золотом вышиты осы, цветы и драконы,
С поджатыми ножками смотрит без мыслей и снов,
Внимательно слушая лёгкие, лёгкие звоны.
Орел летел все выше и вперед
К Престолу Сил сквозь звездные преддверья,
И был прекрасен царственный полет,
И лоснились коричневые перья.
Где жил он прежде? Может быть в плену,
В оковах королевского зверинца,
Кричал, встречая девушку-весну,
Влюбленную в задумчивого принца.
Иль, может быть, в берлоге колдуна,
Когда глядел он в узкое оконце,
Его зачаровала вышина
И властно превратила сердце в солнце.
Не все ль равно?! Играя и маня,
Лазурное вскрывалось совершенство,
И он летел три ночи и три дня
И умер, задохнувшись от блаженства.
Он умер, да! Но он не мог упасть,
Войдя в круги планетного движенья.
Бездонная внизу зияла пасть,
Но были слабы силы притяженья.
Лучами был пронизан небосвод,
Божественно-холодными лучами,
Не зная тленья, он летел вперед,
Смотрел на звезды мертвыми очами.
Не раз в бездонность рушились миры,
Не раз труба архангела трубила,
Но не была добычей для игры
Его великолепная могила.
Я не прожил, я протомился.
Я не прожил, я протомился
Половину жизни земной,
И, Господь, вот Ты мне явился
Невозможной такой мечтой.
Вижу свет на горе Фаворе
И безумно тоскую я,
Что взлюбил и сушу и море,
Весь дремучий сон бытия;
Что моя молодая сила
Не смирилась перед Твоей,
Что так больно сердце томила
Красота Твоих дочерей.
Но любовь разве цветик алый,
Чтобы ей лишь мгновенье жить,
Но любовь разве пламень малый,
Что ее легко погасить?
С этой тихой и грустной думой
Как-нибудь я жизнь дотяну,
А о будущей Ты подумай,
Я и так погубил одну.
Приглашение в путешествие.
Уедем, бросим край докучный
И каменные города,
Где Вам и холодно, и скучно,
И даже страшно иногда.
Нежней цветы и звезды ярче
В стране, где светит Южный Крест,
В стране богатой, словно ларчик
Для очарованных невест.
Мы дом построим выше ели,
Мы камнем выложим углы
И красным деревом панели,
А палисандровым полы.
И средь разбросанных тропинок
В огромном розовом саду
Мерцанье будет пестрых спинок
Жуков, похожих на звезду.
Уедем! Разве вам не надо
В тот час, как солнце поднялось,
Услышать страшные баллады,
Рассказы абиссинских роз:
О древних сказочных царицах,
О львах в короне из цветов,
О черных ангелах, о птицах,
Что гнезда вьют средь облаков.
Найдем мы старого араба,
Читающего нараспев
Стих про Рустема и Зораба
Или про занзибарских дев.
Когда же нам наскучат сказки,
Двенадцать стройных негритят
Закружатся пред нами в пляске
И отдохнуть не захотят.
И будут приезжать к нам в гости,
Когда весной пойдут дожди,
В уборах из слоновой кости
Великолепные вожди.
В горах, где весело, где ветры
Кричат, рубить я стану лес,
Смолою пахнущие кедры,
Платан, встающий до небес.
Я буду изменять движенье
Рек, льющихся по крутизне,
Указывая им служенье,
Угодное отныне мне.
А Вы, Вы будете с цветами,
И я Вам подарю газель
С такими нежными глазами,
Что кажется, поет свирель;
Иль птицу райскую, что краше
И огненных зарниц, и роз,
Порхать над темно-русой Вашей
Чудесной шапочкой волос.
И, не тоскуя, не мечтая,
Пойдем в высокий Божий рай,
С улыбкой ясной узнавая
Повсюду нам знакомый край.
Храм Твой, Господи, в небесах,
Но земля тоже Твой приют.
Расцветают липы в лесах,
И на липах птицы поют.
Точно благовест Твой, весна
По веселым идет полям,
А весною на крыльях сна
Прилетают ангелы к нам.
Если, Господи, это так,
Если праведно я пою,
Дай мне, Господи, дай мне знак,
Что я волю понял Твою.
Перед той, что сейчас грустна,
Появись, как Незримый Свет,
И на все, что спросит она,
Ослепительный дай ответ.
Я в коридоре дней сомкнутых,
Где даже небо тяжкий гнет,
Смотрю в века, живу в минутах,
Но жду Субботы из Суббот;
Конца тревогам и удачам,
Слепым блужданиям души…
О день, когда я буду зрячим
И странно знающим, спеши!
Я душу обрету иную,
Все, что дразнило, уловя.
Благословлю я золотую
Дорогу к солнцу от червя.
И тот, кто шел со мною рядом
В громах и кроткой тишине, —
Кто был жесток к моим усладам
И ясно милостив к вине;
Учил молчать, учил бороться,
Всей древней мудрости земли, —
Положит посох, обернется
И скажет просто: «мы пришли».
В мой самый лучший, светлый день.
В мой самый лучший, светлый день,
В тот день Христова Воскресенья,
Мне вдруг примнилось искупленье,
Какого я искал везде.
Мне вдруг почудилось, что, нем,
Изранен, наг, лежу я в чаще,
И стал я плакать надо всем
Слезами радости кипящей.
Фра Беато Анджелико.
В стране, где гиппогриф веселый льва
Крылатого зовет играть в лазури,
Где выпускает ночь из рукава
Хрустальных нимф и венценосных фурий;
В стране, где тихи гробы мертвецов,
Но где жива их воля, власть и сила,
Средь многих знаменитых мастеров,
Ах, одного лишь сердце полюбило.
Пускай велик небесный Рафаэль,
Любимец бога скал, Буонаротти,
Да Винчи, колдовской вкусивший хмель,
Челлини, давший бронзе тайну плоти.
Но Рафаэль не греет, а слепит,
В Буонаротти страшно совершенство,
И хмель да Винчи душу замутит,
Ту душу, что поверила в блаженство
На Фьезоле, средь тонких тополей,
Когда горят в траве зеленой маки,
И в глубине готических церквей,
Где мученики спят в прохладной раке.
На всем, что сделал мастер мой, печать
Любви земной и простоты смиренной.
О да, не все умел он рисовать,
Но то, что рисовал он, — совершенно.
Вот скалы, рощи, рыцарь на коне, —
Куда он едет, в церковь иль к невесте?
Горит заря на городской стене,
Идут стада по улицам предместий;
Мария держит Сына Своего,
Кудрявого, с румянцем благородным,
Такие дети в ночь под Рождество
Наверно снятся женщинам бесплодным;
И так нестрашен связанным святым
Палач, в рубашку синюю одетый,
Им хорошо под нимбом золотым:
И здесь есть свет, и там — иные светы.
А краски, краски — ярки и чисты,
Они родились с ним и с ним погасли.
Преданье есть: он растворял цветы
В епископами освященном масле.
И есть еще преданье: серафим
Слетал к нему, смеющийся и ясный,
И кисти брал и состязался с ним
В его искусстве дивном… но напрасно.
Есть Бог, есть мир, они живут вовек,
А жизнь людей мгновенна и убога,
Но все в себе вмещает человек,
Который любит мир и верит в Бога.
Другие статьи в литературном дневнике:
Портал Стихи.ру предоставляет авторам возможность свободной публикации своих литературных произведений в сети Интернет на основании пользовательского договора. Все авторские права на произведения принадлежат авторам и охраняются законом. Перепечатка произведений возможна только с согласия его автора, к которому вы можете обратиться на его авторской странице. Ответственность за тексты произведений авторы несут самостоятельно на основании правил публикации и российского законодательства. Вы также можете посмотреть более подробную информацию о портале и связаться с администрацией.
Ежедневная аудитория портала Стихи.ру – порядка 200 тысяч посетителей, которые в общей сумме просматривают более двух миллионов страниц по данным счетчика посещаемости, который расположен справа от этого текста. В каждой графе указано по две цифры: количество просмотров и количество посетителей.
© Все права принадлежат авторам, 2000-2021 Портал работает под эгидой Российского союза писателей 18+
Николай Гумилев
Гумилев Николай Степанович (1886–1921) – поэт, переводчик, критик. 31 августа 1921 года в газете «Известия ВЦИК» появилось краткое сообщение ВЧК «О раскрытом в Петрограде заговоре против Советской власти». А на следующий день в газете «Петроградская правда» (№181) был опубликован и расклеен по городу список 61 расстрелянного участника «таганцевского заговора». Под номером 30 в этом списке значился Н.С. Гумилев.
Он был арестован в ночь с 3 на 4 августа 1921 года, а в последующие две недели допросов из печати вышел его последний прижизненный сборник «Огненный столп». Самое удивительное, что то же самое уже происходило в Петербурге, но с другим поэтом-заговорщиком. «Опыты священной поэзии» Федора Глинки были сданы в типографию и получили цензурное разрешение на выход в свет, подписанное священником Казанского собора Герасимом Павским 12 октября 1825 года, перед восстанием на Сенатской площади, а вышли в свет в начале 1826 года, после его ареста и допросов в Петропавловской крепости. Федор Глинка добился встречи с императором и доказал свою непричастность к заговору. Император сказал при прощании с узником: «Глинка, ты совершенно чист, но все-таки тебе надо окончательно очиститься». Местом очищения и стала его Олонецкая ссылка. Известна и ленинская фраза: «Мы не можем целовать руку, поднятую против нас». Так ответил Ленин Луначарскому, просившему о помиловании не контрреволюционера, а поэта Гумилева.
Это сравнение можно продолжить. Следственная комиссия и сам император в течение полугода рассматривали не только степень вины, но и невиновности каждого арестованного. Чекисты управились в три недели. Судьба Гумилева была предрешена вне зависимости от степени его участия или неучастия в «таганцевском заговоре». Император прекрасно сознавал, что за смертные приговоры он сам предстанет перед Божьим судом. Революционеры, освободившие себя от этой ответственности, вынесли не Гумилеву, а себе смертный приговор. Ведь прах Ленина до сих пор не приняла Русская земля, никто не знает, что делать с его мумией в Мавзолее.
Некрологи и статьи о смерти крупнейшего поэта, избранного в январе 1921 года (вместо умершего Александра Блока) председателем Петроградского отделения Всероссийского союза поэтов появились только в эмигрантских газетах и журналах. Даже панихида в Казанском соборе прошла тайно. Но полный запрет на само имя Гумилева и его произведения вступил в действие все-таки не сразу. В 1922 году вышел сборник, составленный Георгием Ивановым, само название которого и являлось, по сути, первым некрологом: «Гумилев Н.С. Стихотворения. Посмертный сборник». Еще несколько переизданий появилось в 1923 году, но с тех пор ровно 65 лет книги Гумилева выходили где угодно – в Берлине, в Шанхае, в Вашингтоне (четырехтомное Собрание сочинений), в Париже, но только не в самой России. С Гумилева начинается не только расстрельный список, но и негласный цензурный список запретных имен во всех областях русской культуры и науки.
Георгий Адамович писал в 1931 году о религиозности Гумилева:
«Его вера, его православие было по существу тоже „исполнением гражданского долга», как и участие в войне.
Проходя по улице, мимо церкви, Гумилев снимал шляпу, крестился. Чужая душа потемки, конечно, но я не думаю, чтобы он был по-настоящему религиозный человек. Он уважал обряд, как всякую традицию, всякое установление. Он чтил церковь потому, что она охраняет людские души от „розановщины«, давая безотчетно тревожной вере готовые формулы.
Не было никакой фальши в его религиозности, но не было в ней и того „испепеляющего огня» или хотя бы жажды об огне, которая была в Блоке. На этот счет, впрочем, и стихи обоих поэтов достаточно красноречивы. В гумилевских фантастических планах о будущем устроении общества церковь занимала видное место – почетное, но ни в коем случае не исключительное.
Религиозные сомнения были ему чужды. Даже Лев Толстой его раздражал. „Не нашего ума дело» – как бы говорил он и здесь, сознательно, намеренно отказываясь от какого бы то ни было вмешательства в то, что держится и живет два тысячелетия и представлялось ему, во всяком случае, ближе к истине, чем самые вдохновенные индивидуальные открытия и новшества.
В Никоновскую эпоху Гумилев, вероятно, стал бы раскольником».
О том, как в революционном Петрограде Гумилев «истово широко крестится» перед каждой церковью, вспоминали и другие современники. Эта сцена врезалась в память.
Вполне возможно, что до революции он действительно не очень-то соблюдал этот православный обычай. Пословица гласит: гром не грянет – мужик не перекрестится. Гром грянул.
«Атеистическая одурь» началась со вскрытия мощей Тихона Задонского – в январе 1919-го, Серафима Саровского – в ноябре 1920-го, с агитки Демьяна Бедного: «Что с попом, что с кулаком // Вся беседа – // В брюхо толстое штыком // Мироеда!», с «гимна» поэта В. Дорофеева: «Бога нет. // Пророки – сказка, // Мощи – выдумка церквей. // Снята набожная маска // Революцией с людей». Все остальное, еще более чудовищное, произойдет позже, но уже при Гумилеве далеко не каждый осмеливался прилюдно перекреститься перед церковью. Гумилев не мог поступать иначе. Он всегда шел с открытым забралом. В Африку уехал не за экзотикой, а ради предельного риска. На фронт ушел добровольцем, вернувшись георгиевским кавалером.
В эти же годы Гумилев стал открыто называть себя монархистом – не до свержения монархии и убийства царской семьи, а после, когда за «монархизм» расплачивались жизнью.
Он был готов пойти на плаху.
Внешние проявления выражали суть его внутренней жизни и поэзии. По свидетельству Э. Голлербаха, определяющим для своей послереволюционной поэзии он считал «сочетание экзотического и православного». Георгий Иванов в статье «О поэзии Гумилева», опубликованной в Петрограде через полгода после расстрела, отметил: «Если мы проследим пройденный Гумилевым творческий путь, мы не найдем на всем его протяжении почти никаких отклонений от раз поставленной цели. Стремление к ней, сначала инстинктивное, с годами делается все более сознательным и волевым. Цель эта – поднять поэзию до уровня религиозного культа, вернуть ей, братающейся в наши дни с беллетристикой и маленьким фельетоном, ту силу, которой Орфей очаровывал даже зверей и камни». В 1931 году, уже в эмигрантской статье, посвященной десятилетию гибели Гумилева, он разовьет эту мысль: «Всю жизнь Гумилев посвятил одному: заставить мир вспомнить, что „. в Евангелии от Иоанна//сказано, что слово – это Бог». „Божественность дела поэта» он старался доказать и „утвердить» всеми доступными человеку средствами на личном примере. В этом смысле – как это ни странно звучит – Гумилев погиб не столько за Россию, сколько за поэзию. »
При аресте он взял с собой Евангелие и Гомера. На стене камеры осталась молитвенная запись: «Господи, прости мои прегрешения, иду в последний путь. Н. Гумилев». Даже среди чекистов сохранились рассказы о его мужестве на допросах и расстреле.
Он погиб как воин-поэт и как воин-христианин. Он всю жизнь готовил себя к этому подвигу.
Я в лес бежал из городов,
В пустыню от людей бежал.
Теперь молиться я готов,
Рыдать, как прежде не рыдал.
Вот я один с самим собой.
Пора, пора мне отдохнуть:
Свет безпощадный, свет слепой
Мой выпил мозг, мне выжег грудь.
Я грешник страшный, я злодей:
Мне Бог бороться силы дал,
Любил я правду и людей,
Но растоптал я идеал.
Я мог бороться, но как раб,
Позорно струсив, отступил
И, говоря: «Увы, я слаб!» –
Свои стремленья задавил.
Я грешник страшный, я злодей:
Прости, Господь, прости меня,
Душе измученной моей
Прости, раскаянье ценя.
Есть люди с пламенной душой,
Есть люди с жаждою добра,
Ты им вручи свой стяг святой,
Их манит и влечет борьба.
Сохранился рассказ А.Л. Гумилевой-Фрейганг о первой публикации гимназиста Гумилева в газете «Тифлисский Листок» 8 сентября 1902 года: «Однажды, когда Коля поздно пришел к обеду, отец, увидя его торжествующее лицо, не сделав обычного замечания, спросил, что с ним? Коля весело подал отцу „Тифлисский Листок», где было напечатано его стихотворение – „Я в лес бежал из городов», Коля был горд, что попал в печать. Тогда ему было шестнадцать лет». В дальнейшем Гумилев не включал эту полудетскую молитву ни в одно из своих изданий, но самое удивительное состоит в том, что именно в ней предначертана почти вся его судьба, включая надпись перед расстрелом: «Господи, прости мои прегрешения, иду в последний путь».
Молитва
Солнце свирепое, солнце грозящее,
Бога, в пространствах идущего,
Солнце, сожги настоящее
Но помилуй прошедшее!
Христос
Он идет путем жемчужным
По садам береговым,
Люди заняты ненужным,
Люди заняты земным.
«Здравствуй, пастырь! Рыбарь, здравствуй!
Вас зову я навсегда,
Чтоб блюсти иную паству
Лучше ль рыбы или овцы
Вы, небесные торговцы,
Не считайте барыши!
Ведь не домик в Галилее
Вам награда за труды, –
Светлый рай, что розовее
Самой розовой звезды.
Солнце близится к притину,
Слышно веянье конца,
Но отрадно будет Сыну
В Доме Нежного Отца».
Не томит, не мучит выбор,
Что пленительней чудес?!
И идут пастух и рыбарь
За искателем небес.
Ангел-Хранитель
Он мне шепчет: «Своевольный,
Иль о жизни прежней, вольной,
Полно! Разве всплески, речи
Стоят самой краткой встречи
Так ли с сердца бремя снимет
Как она, когда поднимет
Ты волен предаться гневу,
Но покинуть королеву
Так и ночью молчаливый,
Он стоит, красноречивый,
Война
Как собака на цепи тяжелой,
Тявкает за лесом пулемет,
И жужжат шрапнели, словно пчелы,
Собирая ярко-красный мед.
А «ура» вдали – как будто пенье
Трудный день окончивших жнецов.
Скажешь это – мирное селенье
В самый благостный из вечеров.
И воистину светло и свято
Дело величавое войны,
Серафимы, ясны и крылаты,
За плечами воинов видны.
Тружеников, медленно идущих
На полях, омоченных в крови,
Подвиг сеющих и славу жнущих,
Ныне, Господи, благослови.
Как у тех, что гнутся над сохою,
Как у тех, что молят и скорбят,
Их сердца горят перед Тобою,
Восковыми свечками горят.
Но тому, о Господи, и силы
И победы царский час даруй,
Кто поверженному скажет:
«Милый, вот, прими мой братский поцелуй!»
Я не прожил, я протомился
Половину жизни земной,
И, Господь, вот Ты мне явился
Невозможной такой мечтой.
Вижу свет на горе Фаворе
И безумно тоскую я,
Что взлюбил и сушу и море,
Весь дремучий сон бытия;
Что моя молодая сила
Не смирилась перед Твоей,
Что так больно сердце томила
Красота Твоих дочерей.
Но любовь разве цветик алый,
Чтобы ей лишь мгновенье жить,
Но любовь разве пламень малый,
Что ее легко погасить?
С этой тихой и грустной думой
Как-нибудь я жизнь дотяну,
А о будущей Ты подумай,
Я и так погубил одну.
Из цикла «Счастье»
Ведь я не грешник, о Боже,
Не святотатец, не вор,
И я верю, верю, за что же
Тебя не видит мой взор?
Ах, я не вижу в пустыне,
И Ты, я знаю, отринешь
Канцона вторая
Храм Твой, Господи, в небесах,
Но земля тоже Твой приют.
Расцветают липы в лесах,
И на липах птицы поют.
Точно благовест Твой, весна
По веселым идет полям,
А весною на крыльях сна
Прилетают ангелы к нам.
Если, Господи, это так,
Если праведно я пою,
Дай мне, Господи, дай мне знак,
Что я волю понял Твою.
Перед той, что сейчас грустна,
Появись, как Незримый Свет,
И на все, что спросит она,
Ослепительный дай ответ.
Ведь отрадней пения птиц,
Благодатней ангельских труб
Нам дрожанье милых ресниц
И улыбка любимых губ.
Заводи
Солнце скрылось на западе
За полями обетованными,
И стали тихие заводи
Синими и благоуханными.
Сонно дрогнул камыш,
Пролетела летучая мышь,
Рыба плеснулась в омуте.
. И направились к дому те,
С голубыми ставнями,
С креслами давними
И круглым чайным столом.
Я один остался на воздухе
Смотреть на сонную заводь,
Где днем так отрадно плавать,
Потому что я люблю Тебя, Господи.
Молитва мастеров
Я помню древнюю молитву мастеров:
Храни нас, Господи, от тех учеников,
Которые хотят, чтоб наш убогий гений
Кощунственно искал все новых откровений.
Нам может нравиться прямой и честный враг,
Но эти каждый наш выслеживают шаг,
Их радует, что мы в борении, покуда
Петр отрекается и предает Иуда.
Лишь небу ведомы пределы наших сил,
Потомством взвесится, кто сколько утаил,
Что создадим мы впредь, на это власть Господня,
Но что мы создали, то с нами посегодня.
Всем оскорбителям мы говорим привет,
Превозносителям мы отвечаем – нет!
Упреки льстивые и гул молвы хвалебный
Равно для творческой святыни не потребны,
Вам стыдно мастера дурманить беленой,
Как карфагенского слона перед войной.
Поделиться ссылкой на выделенное
Нажмите правой клавишей мыши и выберите «Копировать ссылку»