Пьеса для механического пианино о чем
Многие фильмы я открываю для себя с чуть ли не полувековым опозданием.
Таким фильмом в данном конкретном случае оказалась картина Никиты Михалкова «Неоконченная пьеса для механического пианино», снятая в 1977 году по мотивам рассказов Чехова.
Звездный актерский состав: Калягин, Михалков, Табаков, Богатырев, Соловей, Глушенко, Ромашин.
Хотя за основу сценаристами была принята пьеса «Безотцовщина» («Платонов»), при создании сценария использовались также отдельные мотивы и ситуации рассказов «Учитель словесности», «В усадьбе», повестей «Три года», «Моя жизнь» и некоторых других произведений Чехова.
Мне очень понравился комментарий одного из журналистов:
«Чехов, Россия, конец прекрасной эпохи. Гости съезжаются в усадьбу: молодая вдова устраивает прием с цыганами и фейерверком. Собравшиеся веселятся и играют в фанты, но постепенно выясняется, что все в этом доме связаны неразделенными любовями, невыплаченными долгами, чувством бездарно растраченной жизни.
Молодой Михалков экранизирует будто бы не рассказы Чехова, а единственный его афоризм: «Люди ходят, пьют чай, а в это время жизнь рушится».
Неоконченная пьеса» — это, с одной стороны, блистательный капустник: Калягин, Михалков, Богатырев, Табаков — весь цвет позднесоветской актерской школы — ходят гоголем, сверкают глазами, произносят блистательные благоглупости и подражают брачному крику марала. А с другой — это многофигурная драма, за которой видится универсальная схема русской жизни, где стремление осчастливить человечество приведет в лучшем случае к вечерам за чаем в провинциальном захолустье, где беседы о благотворности труда лишь оттеняют отупляющее безделье, где все те же персонажи в сменяющихся декорациях ведут из века в век все тот же разговор: идти ли в народ, спасать ли народ — или не подавать руки чумазым; и единственное, о чем здесь можно мечтать, как говорил герой совсем другого фильма, — найти своих и успокоиться.
Полунамеками, полутонами, легким авторским дыханием Михалков создал лучшую чеховскую экранизацию — и фильм на все времена, в котором расхожие понятия, что на газетно-журнальном языке называются «кризисом среднего возраста» или «судьбами России», вдруг оборачиваются шепотом в темном углу под лестницей или рассветным туманом над речной отмелью, и лучше, и точнее о главных в жизни вещах, кажется, умри — не скажешь.»
Юрий Сапрыкин, «Афиша»
Но всему лучшему в себе этот фильм, на мой взгляд, все равно обязан Чехову.
— Господа! Вот что я решила. Завтра рано утром я поеду в деревню и буду сама крестьянских детей кормить из соски. Александра Ивановна, поедемте. Анна Петровна, может, и вы?
— Когда мы завтра встанем, покос уже кончится.
— Господа! Господа, прошу внимания! Прошу внимания. Софья, моя жена, пойдет завтра в деревню помогать крестьянским матерям. Это. это так прекрасно! Это начало, господа! Я решил. Мы, мужчины, тоже должны. Я решил отдать крестьянам-косцам все свои старые костюмы до единого, и обувь.
— Я как-то не подумал! Действительно, смешно.
— Боже мой. Боже мой, как больно. Вот. Бедная Россия, добрая страна!
— Ну не идти же мне в прогимназию? С голоду я пока не умираю, жить мне еще долго, для чего спешить?
— Мне скучно, мне бесконечно скучно жить в этой глуши и не принадлежать себе. Вздрагивать от собачьего лая и бояться, что за тобой приехали, и нужно ехать, трястись по отвратительным дорогам. на ужасных лошадях. И думать только. о поносах. И ждать только холеру, и читать только про холеру. А на самом деле быть совершенно равнодушным к этой болезни и к людям, которые ею болеют. стыдно, и страшно, и очень противно.
Господи.
Ужасно стыдно. жить и пить вот так, зря. И главное, знать, что ничего другого-то больше не будет!
— Подождите! Выслушайте меня! Я прошу вас, Софья! Подождите же!
Моя великолепная! Я пропащий человек, давно смирился с этим. Но вы?! Софья, дорогая, что с вами сделалось? Где ваша чистая душа, искренность, смелость? Куда вы дели?
Я сумасшедший. Я все еще верю в любовь, честность, дружбу!
Как немного нужно для счастья: сидеть уютно и тепло в таком вагоне, пить чай у лампы и беседовать о хорошем со случайным попутчиком, и уезжать навсегда, насовсем, чтобы не тянулась следом эта бессмысленная череда лет и поступков.
— Никогда ничего не бывает потом. Это только кажется, что всё ещё впереди, что жизнь длинна и счастлива. Что сейчас можно прожить так. Что потом всё можно поправить. Никогда это «потом» не наступит.
— Я был молод, я верил в долгую и счастливую жизнь. Я верил в «потом».
Вот живет человек, думает: «Это ведь черновик, все еще успеется!» А вот нет, жизнь — чистый лист, никак иначе. Чем замараешь, то не отмоешь.
Теперь я знаю, наверное, достаточно один раз предать, один раз солгать тому, во что верил, что любил и уже не выбраться из цепи предательства, уже можно не выбраться.
Мне 35 лет. Всё погибло, всё! Какое я ничтожество! Лермонтов восемь лет как лежал в могиле! Наполеон был генералом! А я ничего в вашей проклятой жизни не сделал! Ничего! Вы погубили мою жизнь! Я ничтожество по вашей милости! Где я?! Где мои силы, ум, талант?! Пропала жизнь!
И ты здесь, хранительница очага, в котором давно ничего не тлеется! Ложь, обман! Как я ненавижу тебя с твоими канарейками, борщами! Я знаю, тебе деваться некуда, так же как и мне. Боже мой, каждый день видеть тебя, слышать твой голос, презирать тебя и себя, и знать, что никуда не деться!
Куда мы все денемся, куда?!
Моё кино / CinEmotions
Friday, 11 January 2008
«Ничего и никогда не бывает потом»: Неоконченная пьеса для механического пианино (1977)/ Unfinished Piece for the Player Piano
Сценарий написан Александром Адабашьяном и Никитой Михалковым по пьесе Чехова «Платонов», а также по мотивам чеховских рассказов «Безотцовщина», «В усадьбе», «Учитель словесности», «Три года», «Моя жизнь».
В саду накрыт стол, доктор Трилецкий играет в шахматы с Войницевой.
Рядом с Порфирием Семенычем – пасынок Анны Петровны, Серж Войницев (Юрий Богатырёв). Он пребывает в постоянно приподнято-восхищенном настроении. С лица почти не сходит добродушная и глуповатая улыбка.
Он сентиментален и готов расплакаться, глядя на мужика – будущее нашей России. Не может сдержать слез, признаваясь жене: “Вольтер, ты и маман – всё, что мне нужно. Впрочем, еще Глинка”.
На террасе дремлет старик Трилецкий (Павел Кадочников). “Папенька всё время спит, никого не слушает, потому всех и любит”, – говорит о нём его зять Михаил Платонов.
Ждут визита четы Платоновых – Михаила и его жены Сашеньки, сестры доктора Трилецкого, и соседа-помещика Щербука с дочерьми и племянником.
Вопреки аннотациям к фильму, далеко не все «герои фильма-драмы осознают никчемность, бесцельность своего существования; мучительно переживают свою несостоятельность, не в силах что-либо изменить. ”
Единственный, кто видит всех насквозь и страдает от собственной несостоятельности, это Платонов. Подобно Чацкому, он «раздаёт оплеухи» – резко и чуть нелепо, – всем собравшимся. Он задыхается среди лжи, лени, бессмысленных рассуждений и бездарного времяпрепровождения. И осознаёт, что является частью этого. Старается дистанциироваться от остальных, оправдаться, что “не стал чем-то бóльшим”, обвиняя окружающих:
“Мне 35 лет! А я ничего в вашей проклятой жизни не сделал!… Лермонтов восемь лет как лежал в могиле! Наполеон был генералом! Я ничтожество по вашей милости!”
Но Платонов неглуп и честен с собой, ему достает проницательности понять, что на самом деле он вовсе не жертва обстоятельств. Во всем виновен он сам. Но в чем его вина? В том, что всё сложилось, как сложилось? В пассивном следовании «по течению»? В том, что не стал великим?
Ведь разве в этом счастье? Его можно обрести в очень простом и обыденном.
Сильнейшая сцена молитвы Платонова в поле: “Господи, Господи. Вот счастье: ехать в поезде, пить чай и говорить со случайным попутчиком о хорошем. Оставлять позади всю эту череду пустых лет и поступков. «
Но это настроение минуты. Едва ли мятущаяся душа Платонова была бы счастлива. Он чует невозможность счастья и той новой жизни, о которой мечтается. «Всех перебудил! Всем мешаю!» В порыве отчаяния он несется к обрыву, прыгает. И оказывается по колено в воде. Трагедия превратилась в фарс.
Но настроение тут же меняется. К Платонову бежит жена. Несколько минут назад он кричал ей: “И ты здесь, хранительница очага, в котором давно ничего не тлеет! Как я ненавижу тебя с твоими борщами и канарейками! Тебе, как и мне, просто деваться некуда!”
А она мчится за ним, чтобы удержать, спасти:
“Мишенька, Мишенька! Слава Богу, ты жив. Значит, и я жива. Я так люблю тебя. Я всё могу стерпеть, всё могу вынести, если ты со мной. Потому что я знаю, что никто не сможет любить тебя так, как я…”
И тут же слова Софьи из “Дяди Вани”:
“Мы отдохнем. Мы увидим жизнь новую, светлую. Мы встретим хороших людей, которые поймут и простят нас. Мы будем жить долго и счастливо. Только надо любить, Мишенька. Надо любить”.
Una furtiva lagrima
Negli occhi suoi spunto:
Quelle festose giovani
Invidiar sembro.
Che piu cercando io vo?
Che piu cercando io vo?
M’ama! Sì, m’ama, lo vedo, lo vedo.
Un solo instante i palpiti
Del suo bel cor sentir!
I miei sospir, confondere
Per poco a’ suoi sospir!
I palpiti, i palpiti sentir,
Confondere i miei coi suoi sospir
Cielo, si puo morir!
Di piu non chiedo, non chiedo.
Ah! Cielo, si puo, si puo morir,
Di piu non chiedo, non chiedo.
Si puo morir, si puo morir d’amor.
**
Александр Калягин о работе над фильмом:
Из дневника:
«Сегодня 10 сентября. В театре идут спектакли, репетиции, а я мотаюсь по маршруту Москва — Пущино. Не высыпаюсь, устаю, а настроение хорошее. Особенно когда прихожу на съемочную площадку. Веселюсь, дурачусь, смешу других, сам себя завожу. Не даю себе заземлиться и киснуть. Как можно веселее! Только так надо!»
Сейчас, перелистывая тетрадь, вижу сплошные вопросительные знаки. Что с ним, с Платоновым, стряслось? Может ли он покончить с собой? Из-за чего? Из-за кого? Кого он любит? Поступок ли это? Естественнее и даже разумнее оставить их для себя вопросами.
Раскручивая все назад, я понимаю, как важно во время работы над ролью задавать себе вопросы. Самые разные: и логичные, и нелогичные, и совершенно сторонние. И совсем необязательно все вопросы найти какой-то однозначный ответ.
И все дальнейшее определилось Платоновым. Даже Эфрос открыл меня как актера именно в «Механическом пианино». Вот что он писал в своей книге: «Попадались фотографии Калягина в „Механическом пианино“, и лицо его казалось все более и более привлекательным. И я издали проникался к нему все большим доверием. Но это у него произошел какой-то скачок, а не у меня. Ведь у него был когда-то совсем другой облик, другое лицо. Так мне кажется. Он совершенно преобразился за несколько лет. В нем проступило то, что где-то таилось, но было совсем незаметно».
Мы мало сейчас общаемся с Никитой Михалковым, и встречи получаются довольно официальные. Но та наша юность, которая нас сблизила и в чем-то породнила, дала успех, та наша юность помнится пронзительно. Мы встретились в какой-то правильный момент, начинающими, нащупывающими свой путь. Мы пытались встать на ноги, понять свои возможности и соотнести их со своими амбициями. Михалков — жесткий режиссер, который настаивает, чтобы делали так, как он видит, но при этом он обожает актеров, с которыми работает, а это не каждому дано. Ведь актеру нужно, чтобы его любили. Актер — существо нервное, самолюбивое, ранимое, даже если делает что-то неверно. Как сказал один философ, актер — это не профессия, это болезнь. Приглашая актера на роль, Никита Михалков в него влюбляется, форменным образом влюбляется. Он понимает твои нервы, чувствует тебя, твои слабые и сильные стороны и самое, может быть, главное — твои потенциальные возможности, то, что заложено, но пока не выражено.
Великий случай, великая смелость Никиты Михалкова, что я играл Платонова. Ведь если бы сорвался, все бы обвинили режиссера: не надо было брать на Платонова характерного артиста!
На «Рабе любви» практически сложился кинематограф Михалкова, сформировалась команда: Паша Лебешев, Саша Адабашьян, Лена Соловей, Юра Богатырев, Коля Пастухов — талантливые, замечательные люди, которые работали с ним, обожали его. Всё это потом перенеслось в «Неоконченную пьесу для механического пианино»… Недаром мысль о постановке Чехова пришла в голову Михалкову и Адабашьяну во время съемок «Рабы любви». Они не знали, что именно выбрать, но говорили о потребности поставить именно Чехова. В «Рабе любви», мне кажется, ощутимо это чеховское настроение: растворенность персонажей в природе, плавность перетекания настроений, сложная вязь взаимоотношений персонажей, кружево интонаций. «Раба любви» была прологом к «Неоконченной пьесе», и своего Платонова я считаю главной ролью, сыгранной у Михалкова.
В предыдущих фильмах мы как-то «открывали» друг друга, а в этом фильме работали, уже зная друг друга, но еще не надоев, еще не устав, еще удивляя друг друга неожиданностями. Михалков — отличный педагог, а это редкое и драгоценное сочетание — режиссер и педагог в одном человеке.
Предложив мне роль Платонова в «Неоконченной пьесе для механического пианино», он обозначил на моей фотографии контур: вот так надо похудеть для этой роли. И я похудел почти на 20 килограммов, что показывает, как я относился к этой роли. Когда мне прислали сценарий, он меня поразил, прежде всего, как замечательное литературное произведение. Я даже решил, что, если меня не утвердят на роль Платонова, буду читать его в своих программах. А потом чем больше вчитывался, тем больше «заболевал» ролью. Когда услышал требование «похудеть» — для меня страшное, — сначала закапризничал, уперся. Но Михалков жестко сказал: «Надо, не хочешь — будем пробовать Мягкова». Так что деваться было некуда.
Это «похудение» вовсе не было каким-то трюком вроде переодеваний тетки Чарлея. Худые руки, поджарая фигура изменили пластику: походка, жесты — все стало заостреннее и резче. А вслед за этим стали происходить изменения внутренние. Я даже испугался, когда заметил, что в моем характере появилась не свойственная мне раньше жесткость. Я стал другим, а может, просто проступило что-то ранее незаметное.
У Никиты всегда была заветная мечта, чтобы актеры еще до съемок, во время подготовительного периода, жили вместе, много и долго репетировали. После чего за месяц съемочного периода вся картина снимается, потому что все готовы.
На съемках «Неоконченной пьесы» мы все жили в одной гостинице в Пущине, на Оке. Никита всех заранее предупредил, что мы должны жить там, никаких прилетов и отлетов, параллельных съемок и срочных дел. Мы должны были полностью сосредоточиться на нашем фильме — такой театральный способ существования в условиях съемок. Мы жили сообща, бок о бок, два месяца подряд, с утра до вечера все вместе. Обычно съемочная группа: прилет-отлет. «Где тут моя страница? Что снимаем? Двадцатую? А девятнадцатую отсняли?» На этих съемках все другое. Всё делаем вместе: чай пьем, читаем, говорим. Это были бесконечные разговоры — вечерами, ночами, когда гуляли. Мы стали друг другу родными: вместе праздновали дни рождения, вместе играли в футбол и дурачились.
Чтобы я казался выше ростом в сцене с генеральшей, которую играла Тоня Шуранова, на съемочной площадке была положена такая дорожка из плиток, по которой мог ходить только Платонов. Адабашьян меня звал Марлоном Брандо, на каждой плитке было подписано: Марлон, Марлон. Ирония, юмор, самоирония — это было, действительно, что-то такое родное, мы в этом купались и ощущали себя не то чтобы командой, но «одной компанией».
Была идеальная группа: операторов, художников, сценаристов. Всё вдруг сошлось: само место Пущино, компания людей, форма, в которой находятся эти люди. И то, что главным исполнителям — мне, Юре Богатыреву, Тоне Шурановой — было по 30 — 35 лет, то есть наш возраст чисто биологически совпадал с возрастом чеховских героев.
Мы проживали тот самый промежуток жизни, о котором писал Чехов. 30 — 35 лет — критический возраст, особенно для мужчины. У тебя уже есть семья, есть ответственность за кого-то, ты уже вкусил первого успеха, ты уже встретил какого-то учителя, научился чему-то, ты уже к этой жизни относишься не потребительски, ты чуть-чуть научился терпению, но еще не определился, не проявился окончательно. Мы понимали своих героев не умозрительно и даже не интуицией, а нутром, чисто биологически.
Полжизни унес мой Платонов. Полжизни… Платонов мой меня обжег. И мимо бесследно для меня не пройдет. Может, оттого, что он тоже тот человек, который боится «быть у воды»? Боится остаться в кордебалете. Помните: «Мне 35 лет, а я ни черта в вашей жизни не сделал!»? Я это мог крикнуть и в двадцать, и в двадцать пять, и в тридцать пять. Мне всегда было страшно подвести людей, которые в меня верили.
Я очень наглядно себя представлял, как это происходит. Студентами мы бегали смотреть спектакли в Вахтанговский театр, а потом обсуждали увиденное с педагогами: как можно было взять этого актера! Он же бездарно играет! А они нам рассказывали, что, когда его брали, он считался просто «№ 1». А вот в той актрисе, на которую сейчас смотреть тошно, видели чуть ли не будущую Стрепетову… То есть «способности», «талант» не спасали. Мельтешение будней засасывало и лишало всего: сил, таланта, энергии. Вот этот крик, что «я ни черта не сделал», всегда был во мне. Беременность этим воплем. Не дай Бог, жизнь тебя подомнет, засосет, и наступят чеховские серые будни, которые топят любые надежды, любые стремления. Ужас серых будней, когда просыпаться не хочется, когда мы солнцу радуемся, как будто выиграли билеты в вечность…
Почему мне кажется, что эта картина — особая и отдельная? Дело не в мастерстве (хотя работали мастера), не в удаче, но именно в каком-то биологическом совпадении с материалом. А это самое редкое совпадение. Когда его нет, надо что-то придумывать, чем-то прикрывать: наблюдательностью, обаянием и т. д. А когда оно есть — это счастье.
Можно сказать по-иному: мы все были в идеальной форме для этого конкретного фильма. Идеальной — не в смысле лучшей, а самой подходящей. В какой-то детской книжке, чтобы получить приз, надо было весить 7 килограммов 500 граммов. Не больше, не меньше. Вот мы все «весили», сколько нужно. Все — 7 килограммов и 500 граммов. Даже Кадочников, легенда советского кино. Он до этого долго не снимался, его практически забыли. И вдруг Никита его вызвал. Кадочников жил с нами в гостинице, его все любили, вся труппа к нему относилась именно как к легенде советского кино. Наблюдали за ним на съемочной площадке и вне ее. Потрясающим было то, что он практически так же нервничал, как и мы, начинающие. И тоже был в чудесной форме.
Я, признаться, никогда не мог понять расхожих выражений: «Это его роль», «Это не его роль», «Это его роль, но он ее провалил» или «Не его роль, но сыграл замечательно». Белиберда какая-то. Мне кажется, правильнее говорить о «форме» актера. Как говорят о форме спортсмена. Он подошел к соревнованиям на пике формы и оптимально пробежал дистанцию. Или «взял» вес. Актер может или не может сыграть роль в зависимости от формы, в которой он находится: физической, интеллектуальной, эмоциональной. Почему режиссер — это еще и тренер? Он может понять «форму» актера, может помочь ее поддержать или даже привести актера в нужную форму.
А атмосфера Пущино! Грязь, осень, дождь. И взрывчатая смесь юмора, почти до цинизма, и тут же рядом ощущение и присутствие чего-то высокого, заветного, святого. Счастливое состояние предчувствия: удачи, судьбы, открытия. Чего-то, что случится. Все это относилось не только к картине, но и к жизни тоже. Уверен, что не только я, но все мы, там бывшие, тоскуем по тому времени. По этому недостижимому, прошедшему, невозвратному состоянию, когда внутри звенела какая-то натянутая струна.
Там, на съемках, я впервые услышал о Маркесе, который стал моим любимым, самым необходимым писателем. Мы закончили репетировать сцену в поместье… Стоим внизу с Адабашьяном, а наверху — Сережа Никоненко с книгой: «Слушайте, потрясающий текст», — и он улыбается, читая что-то из книги Маркеса. Я слушаю, а сам думаю: серьезно он или издевается? Что за бред? Словесные навороты? Что это за писатель? Он говорит: «Маркес». — «Хороший?» — «По-моему, очень». И вот это «по-моему, очень» и ощущение бреда, наворота… Двадцать лет прошло, а помню, кто как стоял, выражения лиц, все интонации, собственную сумятицу…
Актерская профессия, она — «множительная» профессия, чем больше множишь, тем результат сильнее. Жизнь множишь на роль, то есть на текст, на автора. Множь на свой опыт, множь дальше на опыт друзей, на опыт того, что ты увидел вчера, что ты поел, как ты себя чувствуешь, что ты читаешь… Чем больше этого множительного, тем сильнее результат. Если ты по-настоящему хочешь перевоплотиться, для этого надо много-много-много множить. И попробовать самые полярные состояния: гнева и радости, усталости и взрыва. Но в то же время надо держать в знаменателе роль, режиссера, свой опыт, и все это войдет в создаваемый тобою образ, неведомыми путями, но войдет.
Мне кажется, что в «Неоконченную пьесу» вошло ощущение какой-то полноты бытия, которое было в нас, снимавших этот фильм. Он и тяжелый, и трагический, и безысходный, но в нем есть полнота и острота чувственного восприятия жизни, этого места, этого поместья, этих деревьев. Мы шалили и хулиганили, но это шло, прежде всего, от ощущения полноты, радости, собственных сил. И интуитивно мы пользовались в этой работе техникой переключения: с веселого, озорного общения с партнерами — на драматическую сцену. Переключение. Это не бездумное в работе. Наоборот — сознательное. Моментально переключиться с одного состояния на другое…
Михалков предложил нам замечательный способ репетиций. Очень часто мы проигрывали ту или иную сцену на татарском языке, на узбекском… Звукоподражание достигало той степени, когда посторонний человек был бы твердо уверен, что слышит чужой язык, на котором мы свободно разговариваем. На деле это была тарабарщина, которая давала возможность снять «зажим» перед текстом, прожить сцену вне и помимо слов, вскрывая ее ритм, ее смысловое ядро… Ну, и помимо всего прочего, это было необыкновенно смешно. А смеялись мы много, часто и охотно.
Мы не упускали буквально ни одного случая, чтобы не «отсмеять» его. Помню, как долго снимали сцену объяснения Платонова и Софьи. Уже была осень, мы стояли у дерева. Мой герой вопрошал: «Зачем вы любите этого пигмея, Софья?! Вы же такая…» И в это время появлялся Богатырев со своим: «Софи, я принес вашу тальму». И Софья ломала руки: «Ах, как пошло!» Черно-белое изображение. Она ломает руки. Надо снимать следующий дубль. И тут кто-то: «Ах, как пошло. Ах, как пошло. Ах, как пошло. » И всё, Леночка Соловей сниматься не может. А потом собирается, продолжаем, но этот момент смеховой остановки каким-то образом входит в сцену, или это я его там угадываю.
Из книги Натальи Бобровой «Юрий Богатырёв: не такой, как все» (Издательство «Центрполиграф», 2001 г.), источник
Я помню, была такая картина «Неоконченная пьеса для механического пианино», вся история которой — это цепь случайностей, как она состоялась, как она делалась.
В общем, когда мы запустились, и когда все это началось, помню, что Павел Тимофеевич Лебешев, оператор, ходил и всё время ныл: что-то очень хорошо всё идет, ой, плохо всё кончится! Все на него орали: Паша, перестань ныть, слава Богу, что так.
И точно. Буквально за несколько дней до начала съемок сначала сломала ногу Гурченко Людмила Марковна, которая должна была там сниматься. А потом, уже едучи к нам из Праги с одних съемок на другие, разбился в машине, очень сильно повредил руку Женя Стеблов, который должен был играть ту роль, которую по этому несчастью играл Михалков.
— А кого должна была играть Гурченко?
Генеральшу. И вот все пришлось срочно перекраивать, в последний день, потом еще какие-то были событие. Ну и когда, в общем, мы набрали весь комплект мыслимых и немыслимых всех несчастий, которые полагаются для всякого нормального дела, тогда Лебешев ходил, радостно потирая руки, и говорил: ну, теперь все пойдет! И действительно, все покатилось.